Книга Марии Папазян «На крыльях памяти» (1978 г.) об отце Ваграме Папазяне.
Источник: журнал «Литературная Армения», 1980 г., №3, стр. 75-84.
Внизу — часть 4.
Часть 1 — https://miaban.ru/m-papazyan-1/
Часть 2 — http://miaban.ru/m-papazyan-2/
Часть 3 — https://miaban.ru/m-papazyan-3/
Самолет вздрогнул, коснувшись земли, и вскоре остановился. Открылась дверь, и в салон по-хозяйски вошел ленинградский морозец, окутал мои плечи и властно подтолкнул к выходу. В аэропорту меня встретила моя дочь, и я радостно кинулась к ней навстречу. А вечером после спектакля мы долго не могли заснуть. Я рассказывала ей о прекрасном юбилее, о своих приключениях и незабываемом запахе тархуна.
Я опять в самолете. Тревожно и больно стучит сердце. Несколько часов назад раздался звонок и взволнованный голос Анаит, с которой я познакомилась на юбилее, захлебываясь от слез и мешая русские слова с армянскими, сообщил мне, что отец сильно болен. Это казалось невозможным. Отец и болезнь — понятия совершенно несовместимые. Опять какой-то случайный рейс, опять — Москва, Минеральные Воды… Вокруг все кажется тревожным и настороженным. И моторы гудят как-то по-другому, и облака, как бы в предчувствии опасности, тесно прижимаются друг к другу и шепчут в иллюминаторы самолета: «Скорей, скорей!…»
Ещё в 1936 году, когда отец принялся за свою первую книгу, я была свидетельницей, как он, вооружившись чашкой кофе, сваренного по-турецки, и, забравшись на нашу необъятную тахту, начинал диктовать. Стенографистка, а на первых порах её заменяла моя мать, притулившись где-нибудь в уголке, быстро записывала.
Теперь все обстояло иначе. Отец уже не был шаловливым, лукавым проказником, как бы походя рассказывавшим один эпизод за другим. Он был серьезен, смотрел куда-то глубоко в себя, в его беспокойных глазах можно было увидеть все то, о чем он говорил. Чувствовалось, что мысли, воспоминания назойливым роем теснились в его голове и он очень осторожно отбирал самые нужные, единственно необходимые.
Склонив чуть набок свою красивую, теперь уже снежную голову, он как бы разглядывал свою мысль со стороны, изредка отвлекался на зелень сада, шумящего за окном, и, как будто в чем-то уверившись, продолжал. Анаит записывала, а мы слушали, разинув рты, и только потом он как бы возвращался к нам. Диктовал он подолгу. Иногда я видела, что Анаит устала, но боится прервать работу, а он, как бы почувствовав это, начинал сердиться. Отец забывал о времени. Только моя проказливая дочь, которой он все разрешал, обычно в такие минуты, как бы случайно, приносила часы и начинала усердно вертеть их в руках. Заметив это, отец говорил:
— Ну что же это такое? Надо обедать; ребенок голодный, а вы все тут сидите.
Но время обеда давно прошло, впору уже было ужинать. Если продиктованная Глава была легкой и радостной, отец смеялся и все переводил в шутку. Если же материал был трудный, философский, а он находился еще в его власти, гроза разражалась незамедлительно.
— Я взрослый, серьезный человек, я работаю, но это не значит, что вы должны здесь торчать и не кормить ребенка. Скоро я должен буду варить вам обед, потому что вы прилипли ко мне…
Пока он выговаривал нам, Анаит разминала затекшие ноги, я быстро накрывала на стол, а дочурка уже уплетала за обе щеки, что-то схватив на кухне.
Встав на рассвете, отец отправлялся в сад и очень ловко занимался хозяйством. Он теперь по-настоящему умел выращивать огурцы, кабачки, скрещивать разные сорта яблок. Правда, иногда случались курьезы. Так, например, однажды, пропалывая грядку с огурцами, он не пожелал вырвать стебельки сорного лютика, залюбовавшись их ярко-желтыми чашечками. На другой грядке оставил росток лопуха, объяснив это тем, что он очень крепкий и здоровый. Осенью, когда лопух разросся во всю свою лопушиную ширь, а его цветы превратились в колючий репейник, который цеплялся к нашему платью, отец, стоя над заросшей грядкой, сказал:
— Вот теперь я понимаю, почему говорят: «пристал, как репей».
О загубленных огурцах он не вспоминал.
К этому времени отец был в преклонном возрасте, но, казалось, не замечал этого. Ему ничего не стоило просто так, из шалости залезть на крышу нашего двухэтажного дома. Зная такую его слабость, я убрала из сада все высокие лестницы, и когда он спрашивал про них, я только удивленно пожимала плечами. Отец не верил в таинственное исчезновение лестниц, притворно ворчал и повторял свою любимую поговорку, делая вид, что сердится:
— Когда волк стареет, он делается игрушкой для щенят.
Подобные меры не останавливали отца. Кто-то однажды сказал, что липовый отвар полезен от простуды. Через некоторое время я, долго не слыша голоса отца в саду, вышла его поискать. Раздалось его легкое хмыканье откуда-то сверху. Подняв голову, я, к своему ужасу, увидела отца на высокой липе, сидящего верхом на ветке и собирающего в мешочек липовый цвет. На мои вопли выбежала из дома Анаит и, поняв, что происходит, бросилась обратно в дом. Через секунду она тащила матрац и подушку, громко командуя, что надо еще натянуть простыню под деревом. Мы суетились внизу, а он громко хохотал в ветвях липы.
— Ой, ой, прекратите эту комедию! Если я свалюсь, то только от смеха.
А когда Анаит бросилась к забору звать на помощь прохожих, отец легко и ловко соскользнул на землю.
Все эти забавные воспоминания вертелись в моей памяти и никак не хотели совмещаться с тревогой, затаившейся в сердце. Чаще всего я вспоминаю отца с хороших комедийных сторон его характера. Но он бывал и грозен, и беспокоен, и даже жесток. Только каждая вспышка гнева, несправедливости, направленные на совсем безвинного человека: будь то случайный прохожий или давний друг дома, а я уж не говорю о близких — вызывали в нем потом глубокое раскаяние. Он не стеснялся быть искренним со мной, и в минуты душевных мучений его можно было только пожалеть. Эти грани его характера, наверное, гармонично соседствовали друг с другом и создавали его таким, каким он был. В нем жили все образы, которые он играл в своей жизни. И если в один ненастный день они спутывались, то вулкан выплескивал огненную лаву. Могу с гордостью добавить, что только я могла сидеть у этого бушующего кратера. Отец понимал это и потому не раз признавался мне:
— Человек должен суметь сбросить свою злость так же быстро, как змея старую кожу.
Это очень сближало нас. Мы мало откровенничали, но все знали друг о друге. Только в горькие последние дни его жизни он мне признался в этом.
Мысли перебегают от одного воспоминания к другому, самолет почему-то покачивается. Есть, говорят, какие-то воздушные ямы.
Опять вижу отца сидящим на веранде с книгой в руках. Он начал надевать очки для чтения. Когда я говорила ему, что рада видеть его таким вот спокойным и умиротворенным, он отвечал, слегка прищурив глаза:
— У меня началось бабье лето. Так говорят у вас? Я рад, что прощание с театром не будет для меня таким тягост-ным. У меня есть другое занятие, я пишу, и мне это очень нравится. Не знаю, когда еще уйду из театра… но… наверное, надо будет. А писать — хорошо. Если бы я начал в юности, не знаю, что бы мне сказали мои мхитаристы…
Наступает вечер. Сбросив очки в одну сторону, отложив книгу в другую, отец крупным шагом идет к вольеру, в котором копошится компания кур. Это уже его вотчина, он сам их кормит, все крупы входят в их рацион. Уезжая, отец всегда оставляет мне полную инструкцию по уходу за ними. Там явные излишества, но я не спорю. Как-то перед отъездом отец сказал:
— Дети, наших кур не трогайте. Пусть они умрут своей смертью.
Много лет жили у нас эти куры и, наверное, были единственными в мире, умершие естественной смертью.
В Ереване меня никто не встретил. Колючие, острые, как кинжальчики, снежинки забираются под воротник, обжигают кожу лица. У подножья стволов деревьев, у бортиков тротуаров лежит неровными белыми полосами снег. Я как-то не отдаю себе отчета в том, что вижу снег в Ереване. Через полчаса я уже у знакомой двери. Что там? Я не успела отнять руки от звонка, как дверь широко отворилась. Кто открыл, не знаю. Глаза останавливаются на баллоне кислорода и белом халате на вешалке… Откуда-то сбоку бросается ко мне Анаит, она совсем маленькая, ее голова где-то у меня на груди. Она плачет, но тут же выпрямляется, крепко сжатым кулаком вытирает глаза. И вот уже лицо озарено улыбкой, она ведет меня из прихожей в первую комнату. Там много народа, лиц не вижу, глаза перебегают с одной фигуры на другую. Замечаю, что некто в халатах. Мы подходим к другой комнате. Я перешагиваю порог и вижу отца. Он сидит на кровати, подобрав под себя ноги и удивленно смотрит на меня. Лицо заросло густой седой бородой. Он выглядит сильно постаревшим. И вот удивление уходит из его глаз и в смену приходит радость. Он протягивает ко мне руки. Что сказать?! Если бывает счастье, то оно, наверно, вот такое. Он засыпает меня вопросами, а я всё сваливаю на свой непоседливый характер и говорю, что просто вот соскучилась и надумала прилететь. Отец громко кричит в другую комнату:
— Идите все сюда, ну идите, я же знаю, что там вас много, вот посмотрите на эту сумасшедшую. Это моя дочь. Взяла и прилетела. Ах, шан лакот!
Комната наполняется людьми. Я оглядываю улыбающиеся лица и, конечно, теперь узнаю всех. Это близкие друзья, товарищи отца. Подходит невысокого роста, средних лет человек. На широком приветливом лице большие черные глаза. Он пожимает мне руку и говорит:
— Я врач, рад, что вы приехали.
Он хочет увести меня в другую комнату, но отец возвращает нас обратно.
— Никаких секретов, Арамаис! Пожалуйста, без тайн, говори, что тебе надо здесь, громко.
Арамаис разводит руками и потом шутливо отдает честь:
— Слушаюсь, генерал!
Проницательно глядя на меня немигающими глазами, врач громко наставляет: нужен покой, никаких посещений, излишних разговоров, ёрзаний на кровати. И, как бы подводя итог, говорит:
— Ваграм Камерович очень устал, немного простудился, надо полежать дней десять, не больше. Потом берет телефонный аппарат с тумбочки у кровати и передает его мне:
— Уберите это немедленно и подальше. Номер моего телефона на столе, в прихожей. Я еще заеду.
Высказав все, что посчитал необходимым, Арамаис энергично уводит всех и уходит сам. Отец смотрит ему вслед и недовольно ворчит:
— Ужасный человек, переполошил весь город. Без конца бегают врачи, как будто у них нет других больных. И вот еще сестра дежурит. Это все Анаит, она такая трусиха. Разгони ты их, я же здоров. Ну, все ушли, слава богу, давайте ужинать. Посидим, спокойно поговорим. Анаит, надо покормить дочку, она же голодная, с дороги. Ставь на стол все, что есть дома.
Со стула решительно поднимается медицинская сестра, лицо ее выражает непреклонную решимость. Анаит стоит посередине комнаты, беспомощно опустив руки. Отец уже спускает ноги с кровати и властно требует домашние туфли.
Присутствие сестры, кислород в прихожей, поспешно ушедший врач — все это настораживает меня. Понимая, что вставать отцу нельзя ни в коем случае, я попросту заговариваю ему зубы, чтобы удержать в постели. Я болтаю, болтаю без остановки и как бы мимоходом водворяю его обратно в кровать. Моя задача отвлечь его, заинтересовать ленинградскими новостями. Удаётся мне это не сразу. Незаметно, где-то уже к середине ночи, мы накрываем импровизированный стол около его постели, и когда казалось, что он уже успокоился. новое обстоятельство нарушило с таким трудом водворенный покой. На нашем столе оказались стакан морковного сока и мандарины. Больше ничего не было. Вдобавок бесстрашная сестра поднесла стаканчик с лекарством. Всё началось сначала. Измученная Анаит сидела в углу, сестра с олимпийским спокойствием наливала новое лекарство. Я, смеясь, вытирала оранжевую лужицу морковного сока, вылитого на пол. Опять надо было что-то выдумывать, быть правдивой, убедительной. Я врала, что весь Ленинград сошел с ума все пьют морковный сок, что это новое открытие в медицине, и что я больше ничего так не хочу, как стакан морковки, так как дома Мы только и делаем, что с утра до ночи ее выжимаем. Анаит на кухне готовила новые два стакана сока. Отец молча слушал, сердито глядя на меня, и где-то далеко в глубине его глаз поблескивал уходящий гнев. Он уже почти спокойно предложил мне выпить мою порцию и, слегка улыбаясь, следил, как я отважно заглатывала морковный сок. Потом с видом человека, который попал в безвыходное положение, опустошил свой стакан, с вызовом выпил лекарство и, откидываясь на подушки, сказал:
— Я скоро сам превращусь в морковку. Боже сохрани попасть в руки баб. Что за переполох? Ну ладно, ладно… делайте, что хотите. Завтра я встану, а сейчас рассказывай, что дома.
Рано утром пришел Арамаис и, не заходя к отцу, пошептался со мной в прихожей. Он сказал, что у отца был инфаркт, что сказать ему об этом нельзя: ему, здоровому человеку, трудно привыкнуть к болезни. Надо очень осторожно, соблюдая строгий режим, приучить его к мысли, что он болен. Я поняла: этот человек очень хорошо знает отца, его характер. День заполнялся приездами врачей, то одним, то другим, делали кардиограммы, брали анализ крови.
Отец никак не хотел мириться со своим состоянием и требовал полной свободы действий.
Арамаис все свое время проводил у нас. Это где-то успокаивало отца, а где-то настораживало. Так прошла неделя. Я была вызвана на консилиум в лечебную комиссию. Собрались все врачи, которые наблюдали отца и очень внимательно, шаг за шагом, анализировали ход болезни. Мнением большинства было принято — сообщить диагноз отцу нельзя. Все твердо договорились вступить в игру и ни в коем случае не ставить его в известность об инфаркте.
— Такого Отелло надо брать на тормоза. Именно на тормоза, говорил маститый профессор.
Они были, конечно же, правы. Я скоро убедилась в этом.
Через несколько дней раздался звонок. На площадке лестницы стоял мужчина и, поздоровавшись, спросил меня, как здоровье варпета. Я ответила. Он протянул мне сверток со словами:
— Вот передайте, это бекмез. Очень полезно.
Я поблагодарила и спросила, как сказать, кто приходил? Он ответил:
— Просто человек, — и зашагал вниз по лестнице. Я слово в слово передала отцу наш разговор. Он долго молчал, а потом очень тихо сказал:
— Вот в чём дело, значит это серьезно. Эх, ты, артистка! Знаешь, а молчишь. Давай-ка сюда Арамаиса, пусть говорит правду.
Весь вечер Арамаис просидел около него с карандашом и бумагой. Он рисовал отцу сердце и сосуды. Отец слушал спрашивал, опять слушал. Ночью, когда мы остались одни, он сказал мне:
— Ну вот, теперь понятно. Конечно, этот хитрый человек говорит не всё. Ах черт, я и не думал, что мне уже столько лет.
Настроение его резко изменилось. Он рассматривал рисунок Арамаиса и думал. Безразличие входило в его душу, это очень пугало нас. Так прошла ещё неделя. Врачи были встревожены. Случилось то, чего они опасались. Это была нежелательная реакция, и вот бедный Арамаис принес себя в жертву.
На следующий день опять собрались все врачи и «пересмотрели» действия Арамаиса, поставив его лечение под сомнение, а диагноз признав неверным. Такого взрослого ребенка, как отец, легко обмануть. Он повеселел, снисходительно подчинялся тому же режиму, но только преподнесенному несколько иначе. И весь свой гнев обрушил, конечно же, на Арамаиса.
Позднее он часто приходил к нам со своей женой, красивой тонкой женщиной, она была актрисой, и маленьким Сережей, которого крохотным сыном очень полюбил отец. Поток посетителей не прекращался. Каждый день появлялись всё новые и новые люди, спрашивали о здоровье отца, и каждый считал какой-нибудь своим долгом принести гостинец. Только теперь уже, к сожалению, мы не говорили ему об этом. Гораздо позднее, когда он совсем поправился, Я рассказала ему обо всем, он слушал со слезами на глазах и тихо шептал:
— Спасибо, спасибо…
Болезнь медленно отступала. Его могучий организм подчинил себе сдавшее сердце, и оно потихоньку входило в строй.
Я вернулась домой.
Каждый день, помимо разговоров по телефону с отцом, я говорила с Арамаисом. Диалоги были короткие, я спрашивала:
— Ну как там, в нашем горном гнезде?
Он отвечал:
— Наши птенцы в порядке. Папа идет на поправку. Сегодня играли в шеш-беш. Летом обязательно надо, чтобы он приехал к вам. Здесь очень жарко.
Понемногу я успокаивалась. Но суждено мне было быть спокойной недолго. Я была на гастролях в Керчи, когда неожиданно пришло новое сообщение: отец в больнице, второй приступ. И вот я, как повелось, опять в воздухе. Ночью прилетаю в Ереван и прямо в больницу. Встречает меня Арамаис и ведет к дверям палаты. Дверь закрыта.
— Так и есть, — говорит он. — Опять запер дверь. Нет с ним сладу. Никак не хочет подчинить себя больничной дисциплине.
Утром отец открывает дверь и я… остаюсь с ним на целый месяц. Сколько надо было терпения, времени и поистине самоотверженного труда врачей, чтобы лечить его. Всю его неуемность, противоречивость, нежелание подчиниться обстоятельствам невозможно было ввести в нужное русло.
Отцу разрешили работать. Каждый день на один час приходила стенографистка. Он диктовал свою новую книгу о Короле Лире.
Время наше распределялось следующим образом. Утром я бежала домой, чтобы приготовить все необходимое для Анаит, которая расхварывалась все больше и больше. Потом нужно было выполнить просьбы отца и ехать к нему. Каждодневные мои мотания из больницы на базар, домой и обратно, конечно, были замечены в первую очередь таксистами. И вот однажды, нагруженная бидоном с бульоном и пакетами с бутербродами, я выскочила из дома и села в машину. По дороге шофер спросил меня, куда и к кому я так вот тороплюсь каждый день. Я рассказала. Он молча слушал меня, слегка покачивая головой, и когда мы подъехали к дверям больницы, я обнаружила, что мне надо разменять деньги, так как у шофера не было сдачи. Я извинилась перед ним и побежала к ближайшему киоску. Каково же было мое удивление, когда, обернувшись, я увидела свою поклажу, аккуратно выставленную на краешке тротуара, а машина разворачивалась в обратную сторону. Я бросилась вдогонку, протягивая деньги шоферу, а он, проезжая мимо меня, прокричал, высовываясь из окошка:
— Что за мелочь, главное, чтобы твой папа был здоров.
Удивительные люди!
Где-то в середине дня надо было помочь персоналу больницы водворить порядок в палате отца. Туда всеми правдами и неправдами набивался народ, желающий проведать его. Всех этих людей невозможно было выпроводить никакими силами. Постепенно я научилась делать это, и водворялся порядок. Отец ел, отдыхал и попадал в руки врачей. Строгого постельного режима у него не было, он покидал свою палату и отправлялся на прогулку в холл и по коридорам отделения. Здесь начиналось всё сначала. Ему хотелось поговорить со всеми больными, а всем хотелось поговорить с ним. Им было приятно и интересно встретиться вот именно в таких обстоятельствах с настоящим живым Папазяном, которого они привыкли видеть только на сцене. У меня сложилось ощущение, что вот такая «терапия» лечила отца и всех, кто общался с ним. Так, например, к нему в палату пришел однажды уже немолодой человек, сказав, что он из Ленинакана. что он учитель средней школы, и что он очень рад встретиться с отцом. Они долго вспоминали спектакли, которые отец играл в Ленинакане в разное время на протяжении многих лет. Отец всегда относился к этому городу с любовью.
Однажды к этому человеку приехала в больницу его родня, и в холле отделения состоялся буквально творческий «день» моего отца. Была там еще молоденькая девушка, которая мечтала сыграть Гамлета, как Сара Бернар, и она читала отцу монологи, он же обещал позаниматься с ней впоследствии. Во всем этом было много хорошего, но место явно не соответствовало такому времяпровождению. И вот отец объявил, что намерен покинуть больницу. Никакие уговоры с моей стороны не помогали. Он был непреклонен. Я попросила его обратиться к врачам и спросить их совета, на это отец мне резонно ответил:
— Они не разрешат. Да и сама пойми, я у них тут все перевернул верх дном. Я уже здоров, и надо быть дома.
Я бросилась к заведующему отделением, милому человеку по имени Георгий Георгиевич. Когда я выложила ему желание отца, да простит меня моя совесть, мне показалось, что в глазах этого человека промелькнула радость. Но, разумеется, как врач он не мог согласиться на такое вольнодумство. Всю последующую ночь отец растолковывал мне, как раздобыть его вещи в кладовой, «прошмыгнет», как он переоденется и это его буквальное выражение «прошмыгнет», перед носом мрачного стража, который стоял внизу у дверей. Такси нас должно ждать обязательно за углом. Увлекшись этой идеей, отец не заметил, как минула ночь, и когда солнце скользнуло в окно, он подал мне команду действовать.
Во время утреннего обхода врачей отец был в приподнятом настроении, шутил и, как мог, усыплял их бдительность. Они же ни о чём не догадывались. Георгий Георгиевич обменялся со мной взглядом, который явно говорил:
— Ну, он успокоился, настроение у него хорошее.
Когда дверь за врачами закрылась, отец начал переодеваться, предварительно выслав меня оглядеть коридор. Он спокойно преодолел расстояние от палаты до лестницы, спустился вниз и совершенно беспрепятственно прошел мимо грозного сторожа, который, приветливо улыбаясь, широко распахнул перед нами дверь. Так мы оказались на улице. За углом нас действительно ждала машина. Отец поминутно оглядывался по сторонам. расплываясь в счастливой улыбке. Погони не было, а ему так ее хотелось. Усевшись рядом с шофером, он громко назвал адрес и, облегченно вздохнув, сказал:
— Слава Богу, я свободен. И вдруг совсем по-детски, хлопая в ладоши, закричал:
— Смотри, смотри, а дом построили, уже совсем готов. И на балконах белье. Конечно же, людям нужны балконы, как можно без них.
Отец поминутно поворачивался то в одну, то в другую сторону, и во всем находил какие-то перемены, как будто он провел в больнице годы. Проезжая мимо гастронома, он, попросив шофера остановиться и, не чувствуя, видимо, в себе достаточно сил, послал меня купить все. что я сочту нужным. А когда через несколько минут я вернулась с весьма скромными покупками, я нашла отца за оживленной беседой с чистильщиком сапог и со старушкой-киоскершей. Отец сидел в машине, собеседники были рядом. Старушка протягивала ему целый пакет газет, а чистильщик, смеясь, рассказывал что-то забавное. Увидя мои скромные пакеты, отец всерьез рассердился:
— Что ты купила? Почему так мало? Ведь мы едем домой. Помоги мне выйти…
И он пошел сам в магазин. Он чувствовал себя неважно, но ни в коем случае не хотел показать этого. Через некоторое время мы вернулись, нагруженные всевозможной снедью, и поехали дальше. Проезжая мимо цветочного магазина, опять сделали остановку и, купив несколько букетов, направились домой. Впереди было ещё одно препятствие — лестница в три этажа. Её надо было преодолеть как можно осторожнее. Как только мы выгрузились из машины, я уговорила отца подождать внизу, а сама опрометью бросилась предупредить Анаит. Она лежала на диване с плотно закрытыми глазами и, казалось, спала. Когда я тихонько наклонилась и поцеловала ее, она мгновенно открыла глаза, и какая-то тревога охватила меня. Я вдруг убедилась, что с ней что-то неладно, но раздумывать было некогда. Выслушав меня, она мгновенно соскочила с дивана и бросилась к лестнице, крича во весь голос:
— Ваграм, не поднимайся, я иду к тебе, не подымайся сам.
Когда я спустилась к ним, они сидели рядышком, как дети, крепко держась за руки, на ступеньках первого этажа. Покупки, цветы в беспорядке лежали рядом. Они не виделись девять-десять дней, и, конечно же, отца беспокоило такое поведение Анаит, он волновался, но ничего не говорил вслух. Сейчас они целовали друг друга и заглядывали в глаза, стараясь прочесть там больше, чем можно было сказать. Да, конечно, отец хотел домой, потому что не видел Анаит и не понимал причины её отсутствия, а она не могла бывать у него, потому что не находила сил. Преодолевая ступеньку за ступенькой, мы поднялись к дверям квартиры. Наконец, войдя в прихожую, отец грузно уселся на первый попавшийся стул и замолк. Мы стоим около него, не зная, что предпринять. Только после спасительной чашечки кофе он начинает давать распоряжения, конечно же, только для того, чтобы разбить неловкую паузу и рассеять все наши волнения. Отец продолжает всё ещё неудобно сидеть на стуле, но голос звучит уже привычно повелительно, не допуская возражений.
— Ну, что же вы стоите? Анаит, приготовь что-нибудь вкусное. Мума, расставь цветы.
Мы засуетились. Анаит мечется между ним и кухней. Там уже что-то шипит, распространяя вкусный запах. Отец тихо сидит, блаженно улыбаясь. Наконец всё готово. Стол сверкает, ароматы кухонной стряпни благоухают в воздухе… Но… есть никому не хочется. Анаит примостилась около отца, свернувшись калачиком и подобрав под себя ноги. Тихо тикают часы, неумолимые стрелки идут все дальше и дальше.
Сделав над собой огромное усилие, отец поднимается со своего места и вначале медленно идёт по комнатам. подходит к своим книгам, как бы здороваясь со старыми друзьями. Потом идет дальше, включает приёмник и, минуту послушав протяжную грустную песню, выходит на балкон. Держась за перила, он смотрит на длинную ленту Киевского проспекта, на беспрерывный поток машин, трамваев, снующих людей. И говорит:
— Суета, суета… Сама жизнь — cуета, веселая и необходимая.
Последующая моя жизнь, как это ни странно звучит, проходила в воздухе. Я не могла покинуть семью, работу и жить в Ереване, а отец не мог переехать к нам в Ленинград. Неразрешимость этой задачи и создала для меня такие сложные условия. Я летала в Ереван на два-три дня и возвращалась обратно, чтобы опять полететь при первом удобном случае.
На лето отец и Анаит собрались к нам в Ольгино. В это время я была в Ереване, и мы все вместе уехали.
В Ольгино я чувствовала, как мало-помалу силы отца восстанавливаются, как крепнет его здоровье. Теперь увлечением отца стали грибы. Он собирал их на нашем участке вокруг дома почти ежедневно. Вопреки народному поверью: если вы увидите гриб, то он больше не растет, отец выращивал их до нужной ему величины. И странно, что они слушались отца и росли.
Писал отец в это лето так же много и с таким же упоением, как всегда. Осенью они уехали. Казалось, что всё встало на свои места. Анаит научилась писать по-русски и теперь уже сама присылала нам письма. Всегда и неизменно в ее строчках всё было хорошо.
«Папа хорошо. Я себя чувствую так-сяк, ничего. Приезжай скорей».
Очередной Новый год я решила встретить с отцом и заодно вместе отметить его день рождения.
Это был семьдесят седьмой день рождения отца. На следующий день Анаит, плотно притворив дверь и как-то виновато, будто извиняясь, сказала мне:
— Я утром уйду ненадолго из дома, мне надо показаться врачам, что-то не ладно, они меня завтра ждут. Только папе ничего не говори.
На другой день она ушла и вернулась какая-то растерянная, шепнув мне, что необходима операция.
— А как же папа, как ему сказать? — добавила она.
Вечером я сидела в кабинете главного врача поликлиники, и мне открылась вся правда. Времени было мало, надо было решать все буквально на днях. Катастрофа подкрадывалась незаметно. У медиков есть свой неотвратимый календарь. Я теперь знала точные сроки конца.
Весть о болезни Анаит облетела весь город. Знали все, кроме их двоих. А дома была всё та же радушно спокойная атмосфера. В первую очередь надо было освободить Анаит от работы над книгой отца. Но как это сделать? Она-то понимала, что её надо заменять: а он? Большой друг дома и большой души человек — Рубен Зарян стал почти постоянным гостем в семье. Он бывал там, где трудно. Приходил шумный веселый Арто, ещё с порога приветствуя отца:
— Месье Папазян! И отвешивал шутя низкий поклон. Являлся приветливый Баяндур и многие, многие другие. Появились две девчушки — стенографистки, одну из них отец называл «персианкой» за разлет её бровей, а другая, скромная и тихая, была названа им Джейраном. Он начал работать сразу над двумя книгами. «Персианке» он диктовал «Лира», а «Джейран» продолжал диктовать «Гамлета». Отец быстро увлёкся работой и как бы не замечал времени. В полуоткрытую дверь была видна Анаит, которая сидела с книгой в руках не читая, а слушая каждое слово отца. Так вот, усыпив его бдительность, она однажды незаметно ушла из дома в больницу. Я провожала её, и она говорила, что только бы отец не волновался, и ни в коем случае я не должна пугать его. Она через неделю будет дома и опять всё будет хорошо. Через неделю она действительно была дома. Но хорошего ничего не случилось. Также приходили девочки стенографистки, так же звонко смеялась Анаит, шутя с отцом. Больно было смотреть на эту беспечную пару людей, которые так привыкли друг к другу. Я не знаю, какую жизнь прожила Анаит, но мне всегда казалось, что не очень простую и легкую. Она искренно и горячо привязалась к отцу.
Близилось лето, и было решено, что отец поедет в Ленинград, а Анаит — в Париж повидать своих родных. Какие странные бывают причуды у человеческой интуиции. Отец по-прежнему ничего не знал о болезни Анаит. Искусство врачей сделало почти невозможное. Она чувствовала себя отлично, даже пополнела. И, глядя на неё, я стала сомневаться в диагнозе. Но именно теперь стал волноваться отец. Мы были с ним в Ленинграде. Анаит — за границей.
Как-то, сидя на веранде и любуясь белой ночью, он вдруг сказал:
— Если она серьёзно больна, пусть ей ничего не мешает радоваться жизни.
Больше подобных разговоров не было. Все месяцы, что Анаит была в Париже, отец очень скучал, часто говорил с ней по телефону и ни разу не поторопил с приездом. Неожиданно она сообщила, что возвращается. Я вылетела в Москву встретить её и проводить в Ленинград Мы договорились с отцом, что я буду звонить ему отовсюду, откуда возможно. Когда в Шереметевском аэропорту приземлялась французская «Каравелла» и я увидела спускающуюся по трапу Анаит, то сразу бросилась к телефону. Она пока проходила таможенные формальности. То же самое повторилось и в другом аэропорту, где мы ждали самолета в Ленинград. На этот раз трубку снял не отец, а моя дочь. Он, по её словам, сразу же после моего первого звонка ушёл на улицу. Попросил поставить ему стул за калиткой и стал ждать нашего возвращения, хотя мы были еще в Москве. Где-то уже в начинающихся сумерках такси подъезжало к дому в Ольгино. Я ясно увидела отца, сидящего у забора с чашкой кофе в руках. Машина ещё не остановилась, когда Анаит открыла дверцу и закричала:
— Ваграм!
И он бросился ей навстречу. Эти два старых больных человека сжали в объятиях друг друга, оглашая тихий вечер радостными возгласами.
Вскоре отец уехал с театром в Бейрут. Так уж получилось, что последний листок Анаит в календаре медиков совпал с возвращением отца с его последних гастролей за границу. Проводив отца, Анаит сама пошла в больницу и жила только мыслью о его благополучном возвращения. Когда ей сообщили, что самолет из Ливана приземлился и отец скоро будет около неё, тогда и отлетел последний календарный листок…
Силы стали покидать отца, и он вернулся домой, в Ленинград. Здесь он боролся с недугом, с упорством, присущим ему одному. Первое, что было сделано отцом, это изъять кровать из его комнаты. Он мне сказал:
— Человек не должен лежать, убери постель, я не лягу.
Приближался юбилей отца — 80 лет, В Ереване шла подготовка к торжеству. В те часы, когда мысли его были светлы и ясны, он работал, читал, увлеченно говорил о своих планах. Как-то отцу пришло письмо с ереванского телевидения, ему предлагали участвовать в предполагаемой передаче, посвященной Данте. Как загорелись его глаза! Он пересмотрел уйму книг в поисках нужного материала.
Медленно, но настойчиво, как и полагается на севере, приближалась весна. Морозы долго не отступали. Но, наконец, не выдержали и сдались.
Весна, цепляясь за клочки земли, растапливала толстый слой снега, освобождала промерзлую землю.
Отца всё интересовало, всё забавляло. Каждая набухшая почка привлекала его внимание. И если за нашими окнами в ту пору происходило единоборство зимы с весной, то отец боролся с приближением неумолимой зимы своей жизни. Её цепкий студёный поток охватывал всё его существо, и тогда он как бы погружался в забытье. Но вдруг вспыхивал яркий жгучий луч жизни, и к нему приходило сознание. В эти последние дни отец был полон замыслов. Его беспокоил Мольер, он сетовал, что, по его словам, этот величайший драматург до конца не оценён в наше время. Собирался писать книгу о нём. Вспоминал все мольеровские спектакли, которые видел в разных уголках земного шара. Легко и свободно перешагивал время и границы стран.
Жизнь дома была строго регламентирована.
Утром и днем приходили врачи, медицинские сестры. Комнаты наполнялись приглушенными разговорами, запахами лекарств. Вечером и ночью мы оставались с ним одни. Он совсем перестал спать и предавался своим воспоминаниям. За окнами была разлита белая ночь. Всё серебро мира, казалось, было растворено в теплом неподвижном воздухе. Со стороны залива доносилось несмолкаемое пение соловьев. Отец, как всегда, сидел в кресле и рассказывал о своей юности. Он припоминал такие события, о которых я никогда не читала в его книгах и не слышала от него. Было странно, что, прожив с ним всю жизнь, я только теперь узнавала удивительные факты и подробности. Как-то я спросила его: почему я о них узнаю только сейчас? Отец усмехнулся:
— Раньше было некогда. Всегда было некогда. А сейчас нам ничто не мешает. Да и ты стала, по-моему, взрослой.
Часто он просил принести его любимые книги. Он долго перебирал их одну за другой, наконец откладывал в сторону и раскрывал «Трёх мушкетеров». Я давно заметила, что он всегда читал Дюма, когда ему хотелось отвлечься от тревожных мыслей. Он тихо смеялся, покачивая головой, опуская книгу на колени, как бы оценивая поступки мушкетёров, и опять перелистывал страницу.
Врачи, окружавшие отца, называли его самым оптимистичным больным из тех, с которыми им приходилось сталкиваться. Человеческое обаяние не покидало его и в самые критические минуты. Однажды, среди ночи ему стало очень плохо. Я заметалась и вызвала незаменимую Людмилу Павловну. Всполошенная, она тотчас приехала к нам. Через час отцу стало лучше. Он виновато взглянул на врача, галантно поцеловал ей руку и стал выговаривать мне:
— Ну, зачем ты потревожила Людмилу Павловну, ей же так рано вставать.
Людмила Павловна пыталась что-то возразить, но отец остановил её и предложил:
— Доктор, присоединяйтесь-ка к нашей ночной жизни. Полюбуемся вместе белой ночью. Не часто же вы обращаете на неё внимание. Мума, сделай кофе и принеси нам сигареты. — И неожиданно отец стал рассказывать о Наполеоне, вспоминал, как сам был на острове Святой Елены. Рассказ его незаметно захватывал нас. Казалось, что отец служил в наполеоновских войсках, был лично знаком с Бонапартом, вместе с ним бежал из заточения и участвовал в историческом походе на Париж.
Людмила Павловна слушала, затаив дыхание, сигарета погасла в ее нервных пальцах, а я вспоминала раннее детство и наши с отцом игры в Балаклавской бухте. Нет, ни в чем он не изменился. Он оставался таким, каким был всегда.
Когда солнце уже высоко поднялось над горизонтом. Людмила Павловна заторопилась в поликлинику. Я проводила её до калитки. Она плакала. Скорее всего от бессилия, а может быть, из чувства благодарности за неповторимую ночь.
И вот однажды рано утром отец поднялся со своего кресла и, опираясь на мою руку, стал бродить из комнаты в комнату. На мои вопросы он не отвечал, и казалось, что он что-то ищет. Так мы зашли в нашу маленькую спальню, и он тяжело опустился на стул около зеркала. Некоторое время он молча рассматривал себя, потом перевёл взгляд на свои руки и строго сказал мне:
— Не мешай, я буду гримироваться. Слышишь, как шумит зрительный зал.
Публика собралась… пора…
Через день газета «Правда» напечатала весть о тяжелой утрате, которую понесло советское искусство. Сообщение называлось: «Умер Ваграм Папазян».
Со времени первого телефонного звонка в Ленинград о болезни отца я не менее двадцати раз покрывала по воздуху расстояние до Еревана. Были рейсы тревожные и радостные, тяжелые и спокойные. Мне казалось, что я уже знаю эту дорогу наизусть, что и в небе есть приметные места, как на земле — вот за поворотом камень, там дерево с густой листвой.
Сегодня не видно зачехленных белым снегом вершин Кавказского хребта, не мерцает синий глазок Севана. Самолет пробивает мохнатые свинцовые тучи. В стекла бьют крупные капли дождя. Они беспокойными струйками скользят по иллюминатору и падают куда-то вниз. Наверное, они напоят истосковавшуюся по влаге землю. Стальная птица всё дальше и дальше уносит меня от города, где покоится прах моего отца.
Ещё несколько часов назад я была в его квартире. Она теперь ничья. Вещи стояли по-прежнему на своих местах. Стрелки часов на серванте были неподвижны. Я почему-то стала подметать пол, переставлять цветы. Чашка недопитого кофе отодвинута на край стола, гуща присохла к стенкам.
Хотя часы в комнате стояли, время неотвратимо шло. Я оттягивала минуту отъезда, как могла. Но вот друзья отца пришли проводить меня в аэропорт. Я уже собиралась выйти, как мое внимание привлекла фотография Анаит на стене. Молодая и улыбчивая, одетая по моде прежних лет, она безмятежно смотрела куда-то вдаль. А рядом на белой стене отчетливо виден отпечаток руки отца. Видимо здесь, опершись ладонью о стену, ещё не успев умыться после спектакля, стоял отец, разглядывая дорогие ему черты.
Кому-то из провожающих я отдала ключ от квартиры, и мы молча поехали в аэропорт.
Последним у выхода на летное поле меня обнял один из самых верных друзей отца, прекрасный и добрый Мхитар Ованович Давтян. Он успел шепнуть мне: «Напиши, что помнишь!»
Всполохи далеких молний тревожили густую гряду туч. Самолет летел, не обращая на них внимания.