(Перевод с армянского Нелли Аваковой)
Памяти моего друга Сурена Каспарова
Мяч был из натуральной кожи, и, когда он ударялся об окна, стекла разбивались вдребезги. В последнее время после жалоб соседей игровые площадки оградили высокой металлической сеткой.
Мальчик садился по эту сторону сетки на деревянную скамейку под деревом и наблюдал за игрой. Играли мальчики со двора, его ровесники. И никто из них не звал парня поиграть, даже не приглашали постоять в воротах, хотя хронически не хватало вратарей, всем хотелось забивать голы. Поэтому все игроки по очереди стояли в воротах, заменяя друг друга после каждого забитого гола. Однако судьей выбирали его. Прямо подходили к нему и говорили:
— Будешь судить игру?
Мальчик кивал головой и доставал из кармана свой пластмассовый красный свисток.
Часы у него тоже были. Старые, отцовские, для его тринадцати лет немного большие. Он долго смотрел на золотистые стрелки, убеждаясь во времени, потом, одновременно со звонким звуком свистка, резко поднимал руку. И игра начиналась.
Но случалось, что и судить игру ему отказывали. Потому что часто, увлекшись игрой, судил неправильно.
Про футбол он знал все: где он родился, кто из футболистов, наших или иностранных, в составе каких команд выступал, сколько голов забил он и сколько голов забито с его подачи. Наизусть знал таблицу игр за последние пять лет и с вниманием следил за всеми футбольными матчами.
Мальчик даже имел собственный мяч Pollena — польский клетчатый мяч с красным штампом, который еще ни разу не коснулся земли. Около месяца мальчик держал его у себя, потом отдал отцу, чтоб тот положил его на заднее сиденье в своих зеленых «Жигулях», — сейчас это модно.
Он знал все тонкости игры, мог часами смотреть по телевизору матч, а на следующий день спорить до хрипоты, обсуждая его до мельчайших подробностей. И если вдруг не было оппонента для спора, он просто спрашивал у всех, кто заходил в подъезд или выходил оттуда, не важно кто: старушка, гуляющая с внуком, или спешащий на занятия студент:
— Вчерашний футбол по телевизору смотрели?
Если это была женщина, она минуту недоуменно смотрела на мальчика так, словно ей задали вопрос о химическом составе планеты Венера, а потом, понимая, о чем ее спросили, говорила:
— Нет, сынок, я ведь в футболе ничего не понимаю.
А если это был молодой парень, то он торопливо отвечал:
— Да, смотрел, но потом, потом, сейчас нет времени.
Мальчик с сожалением смотрел то за той, то за другим и взглядом искал третьего, с которым можно было наконец поспорить как следует.
Вначале его судейская беспристрастность была несомненной. Однако эта беспристрастность длилась недолго, и мальчик начинал хитрить, в основном, когда ребята одного двора соревновались с мальчишками другого. Он хитрил, конечно, в пользу «своей» команды (он говорил «мы выигрываем» или «мы проигрываем»). И когда случалось так, что мальчик заходил далеко в своей предвзятости, игроки противоположной команды пытались с той стороны ограды призвать его к порядку.
Если это не помогало, кто-нибудь из них, вышедший из терпения, подбегал к нему и со злостью поднимал над ним кулак, готовый ударить, особенно когда команда проигрывала, или игра никак не клеилась и все были в нервном состоянии.
Мальчик смотрел спокойно на эти пальцы, сжатые в кулак, и слегка улыбался. И улыбка у него была какая-то дерзкая. И непонятно было, хочет он, чтоб его, действительно, ударили или нет, чтоб между ним и этими парнями возникла драка, такая драка, которая бывает между другими мальчишками, когда из-за одной неудачной передачи цепляются и начинается беспощадная потасовка вместо игры.
Мальчик точно знал, что никакой драки не будет, что кулак, нависший над его головой, так и останется висеть в воздухе… И исподлобья смотрел, как ребята из их двора или из соседнего, оставив игру, медленно подходят к тому, кто осмелился поднять руку, чтобы ударить его. Он также знал, что если тому взбредет в голову ударить, другие на месте изобьют обидчика. Мальчик знал и об этом, но это его не радовало. Потому что, когда поднимают руку на кого-то, будь то свой или чужой, все равно другие подходят не избивать, а просто ждут честного боя один на один, драки лицом к лицу.
А вот с ним такого никогда не бывает, просто никаких драк у него ни с кем не бывает. И сейчас не будет. И когда тот, кто замахивается, чтоб ударить его, так и не ударив, уходит, с сожалением махнув рукой, у мальчика начинают дрожать скулы, он опускает голову и некоторое время слезы не дают рассмотреть стрелки на циферблате часов. Потому что для него оскорбительно, что, будь он даже тысячу раз виноват перед мальчиками, все равно никакой драки с ним не произойдет. И даже быть не может. И даже если будет, вместо него драться станут другие…
Из-за подобной несправедливости мальчик начинает мстить и своим, и чужим, мстить данным ему судьбой единственным оружием — своей неприкосновенностью.
Он назначает штрафные удары в тех случаях, когда никаких нарушений в игре нет, и не останавливает игру, когда нарушения явные. Мальчик нарочно путает счет забитых и пропущенных мячей, мячи, забитые одной командой, передает другой, придумывает и называет игроков обидными прозвищами, колкими словечками комментирует игру, не замечая того, что его как судью уже никто не слушает и игра просто так, сама по себе продолжается, а его жесткие замечания и восклицания среди игроков вызывают лишь снисходительную улыбку, мол, кто тебя слушает. Всем кажется, что мальчик злой от того, что кто-то попробовал его ударить. Но никто не знает, что он действительно зол не на то, что попробовали его ударить, а на то, что подняли руку на него, чтобы ударить, — и не ударили. Потому что его бить нельзя. Потому что на нем проклятие неприкосновенности, а мальчик хочет быть таким, как все, не хочет быть судьей за железной оградой, не хочет быть злым комментатором игры, осознавая, что за это ему ничего не будет, как и за ядовитые прозвища, даваемые игрокам, а хочет играть по ту сторону проклятой ограды, ударить в сторону ворот (два необожженных кирпича, слева и справа на расстоянии шести шагов), забить гол, ведь он отлично знает, как это делать, как метко передавать и принимать мяч, разбивать вдребезги окна соседей, а потом вместе со всеми мчаться за кочегарку, пока хозяин разбитого окна в полосатом домашнем халате не успел выбежать во двор и пригласить всех соседей в свидетели этому невиданному безобразию.
Однако игроки не знают всего этого, продолжают злиться на несправедливое судейство и, наконец, отказываются от него. Сами играют, сами и судят, коллективным путем. Мальчик успокаивается. Прошла у него злость. Все прошло. С чувством ужасного, беспросветного одиночества он остался совершенно одиноким в этом огромном, красивом, светлом мире, полном веселых детских голосов…
И мальчик, безмолвно замкнувшись в себе, безучастный ко всему, что происходит за оградой, долго сидит на деревянной скамейке и с тоской смотрит то на часы, то в дальний конец двора, то на противоположное здание.
На четвертом этаже того дома живет девочка — его ровесница. Она иногда выходит на балкон, и, глядя на нее, мальчик волнуется. Его также охватывает волнение, когда близится время возвращения девочки из школы… Мальчик внутренне чувствует этот момент и сердце его начинает биться очень часто.
Размахивая сумочкой, издали появляется своенравная девочка с красными лентами в косичках, эстетичная, стройная, с тонкой талией, как молодая ивушка, с сияющими черными глазами и пылающими, как костер, розовыми пухлыми губами, не останавливаясь, улыбаясь, проходит мимо мальчика, и он потом весь день не может ее забыть.
И вот, наконец, из-за здания появляются зеленые «Жигули» отца. Не спеша машина заворачивает во двор и на малой скорости, подъезжая к подъезду, останавливается. Мягко хлопает дверца, из машины выходит отец.
Он еще молодой, но уже седоволосый, и лицо у него уставшее. А взгляд спопокойный, но уверенный. Он подходит к сыну, здоровается с ним, как со взрослым, потом смотрит на тех, кто играет по ту сторону ограды. Обращается к сыну:
— Сегодня ты не судишь игру?
Сын отводит глаза и говорит:
— Они не хотят, чтоб я судил.
— Почему? — Отец смотрит на него строго и требовательно, словно заранее осуждая ответ на его вопрос. — Почему не хотят? — повторяет он свой вопрос Он никогда не обращается к сыну ласково.
— Я сужу не так, как нужно, — глубоко вздохнув, произносит мальчик.
— По-моему, они правы. Игру необходимо судить справедливо. Или ты не согласен?
Мальчик вначале молчит, после чего робко смотрит на отца и говорит:
— Согласен.
Он улыбается. В присутствии отца ему легко улыбаться непринужденно.
— Вот и прекрасно. А теперь прочитай это письмо.
Отец достает из нагрудного кармана открытое письмо и протягивает сыну. Письмо из далекого города Курган. Сын начинает читать, и его лицо постепенно заливается светлой улыбкой. Сын верит во всесильное могущество Того, кто написал это письмо.
— Когда едем? — спрашивает сын с нескрываемым нетерпением.
— Скоро, — отвечает отец, так же улыбаясь. — Ты хочешь, поедем за город? — словно между прочим, говорит он.
— Хочу, — мальчик смотрит в сторону тех, кто находится на игровой площадке. — Только давай подольше останемся там, пока они все разойдутся по домам.
— Останемся на столько, насколько мне позволит мое время, — говорит отец. — Но поедем далеко. Я там, вдалеке от города, обнаружил хороший родник. Посидим у того родника, поедим хлеб с сыром. Поехали?
— Поехали, — снова улыбается сын.
Отец берет из-под скамейки два костыля, подает сыну и помогает ему подняться с места. Потом он идет и садится за руль. Знает, что сын сам дойдет до машины — до нее четыре шага. В проклятом городе Сумгаите озверевшие азербайджанские изверги выбросили его вместе с матерью с балкона пятого этажа вниз.
Сын остался жив. После пяти операций он научился проходить эти четыре шага. И мечтать… мечтать и надеяться…
==================